Бывший секретарь Сталина Борис Бажанов о
конце Финской войны.
В начале
февраля я выехал в Финляндию. На аэроплане через Бельгию, Голландию и Данию в
Стокгольм я прилетел без приключений. Из Стокгольма нужно было перелететь в
Финляндию через Ботнический залив на старом измученном гражданском аэроплане.
Перед отлётом мы сидели в аэроплане и долго ждали. У финнов военной авиации не
было, у Советов была, и сильная. Она всё время безнаказанно бомбардировала
Финляндию. Над заливом летали советские патрули. Надо было ждать, чтобы патруль
прошёл и достаточно удалился. Тогда аэроплан срывался и мчался во всю силу
своих моторов и с надеждой, что советскому патрулю не придёт вдруг в голову
повернуть обратно, потому что в этом случае от нас остались бы рожки да
ножки. Всё обошлось благополучно, и мы уже подлетали к финскому берегу. Сидя у
окна, я увидел, что из-под крыла вырываются языки пламени. Я не знал, что это
значит, и обратил внимание сидевшего передо мной (я с ним познакомился потом —
он оказался финским министром экономики Энкелем, ездившим в страны Западной
Европы по вопросам снабжения Финляндии). Он жестами показал, что тоже не
понимает, в чём дело. Но мы уже садились. Когда мы сели, мы подошли к пилоту и
Энкель спросил его, нормально ли это, что вот отсюда, из-под крыла, вырывались
языки пламени. Пилот засмеялся — это совершенно невозможно; если бы пламя
вырывалось отсюда, то мы бы с вами сейчас не разговаривали здесь, а были бы на
дне Ботнического залива. Нам осталось только пожать плечами.
Маршал
Маннергейм принял меня 15 января в своей Главной квартире в Сен-Микеле. Из разных
политических людей, которых я видел в жизни, маршал Маннергейм произвёл на меня
едва ли не наилучшее впечатление. Это был настоящий человек, гигант, державший
на плечах всю Финляндию. Вся страна безоговорочно и полностью шла за ним. Он
был в прошлом кавалерийский генерал. Я ожидал встретить военного, не столь уж
сильного в политике. Я встретил крупнейшего человека — честнейшего, чистейшего
и способного взять на себя решение любых политических проблем.
Я изложил ему
свой план и его резоны. Маннергейм сказал, что есть смысл попробовать: он
предоставит мне возможность разговаривать с пленными одного лагеря (500
человек); «Если они пойдут за вами — организуйте
вашу армию. Но я старый военный и сильно сомневаюсь, чтобы эти люди,
вырвавшиеся из ада и спасшиеся почти чудом, захотели бы снова по собственной
воле в этот ад вернуться».
Дело в том,
что было два фронта: главный, узенький Карельский, в сорок километров шириной,
на котором коммунисты гнали одну дивизию за другой; дивизии шли по горам трупов
и уничтожались до конца — здесь пленных не было. И другой фронт от Ладожского
озера до Белого моря, где всё было занесено снегом в метр-полтора глубины.
Здесь красные наступали по дорогам, и всегда происходило одно и то же:
советская дивизия прорывалась вглубь, финны окружали, отрезали её и уничтожали
в жестоких боях; пленных оставалось очень мало, и это они были в лагерях для
пленных. Действительно, это были спасшиеся почти чудом.
Наш разговор с
Маннергеймом быстро повернулся на другие темы — вопросы войны, социальные,
политические. И он продолжался весь день. Как я говорил, вся Финляндия смотрела
на Маннергейма и ждала спасения только от него. Его позиция при этом была
довольно неудобна, чтобы находить решение важнейших социальных, экономических и
политических вопросов, спрашивая советов у людей, которые всего ждали от него.
Я был человек со стороны, и моя работа в советском правительстве дала. мне
государственный опыт; кроме того, я этими вопросами много занимался; поэтому
разговор со мной по проблемам, которые перед Маннергеймом стояли, был для него
интересен. В этот день советская авиация три раза бомбила Сен-Микеле. Начальник
Генерального штаба приходил упрашивать Маннергейма, чтоб он спустился в
убежище. Маннергейм спрашивал меня: «Предпочитаете спуститься?» Я
предпочитал не спускаться — бомбардировка мне не мешала. Мы продолжали
разговаривать. Начальник штаба смотрел на меня чуть ли не с ненавистью. Я его
понимал: бомба, случайно упавшая на наш дом, окончила бы сопротивление
Финляндии — она вся держалась на старом не сгибающемся маршале. Но в этот
момент я был уже военным: было предрешено, что я буду командовать своей армией,
и Маннергейм должен был чувствовать, что я ни страха, ни волнения от бомб не
испытываю.
В лагере для
советских военнопленных произошло то, чего я ожидал. Все они были врагами
коммунизма. Я говорил с ними языком, им понятным. Результат — из 500 человек
450 пошли добровольцами драться против большевизма. Из остальных пятидесяти
человек сорок говорили: «Я всей душой с тобой, но я боюсь, просто боюсь». Я
отвечал: «Если боишься, ты нам не нужен, оставайся
в лагере для пленных». Но всё это были солдаты, а мне нужны были
ещё офицеры. На советских пленных офицеров я не хотел тратить времени: при
первом же контакте с ними я увидел, что бывшие среди них два-три
получекиста-полусталинца уже успели организовать ячейку и держали офицеров в
терроре — о малейших их жестах всё будет известно кому следует в России, и их
семьи будут отвечать головой за каждый их шаг. Я решил взять офицеров из белых
эмигрантов. Общевоинский Союз приказом поставил в моё распоряжение свой
Финляндский отдел. Я взял из него кадровых офицеров, но нужно было потратить
немало времени, чтобы подготовить их и свести политически с солдатами. Они
говорили на разных языках, и мне нужно было немало поработать над офицерами,
чтобы они нашли нужный тон и нужные отношения со своими солдатами. Но в конце
концов всё это прошло удачно.
Было ещё много
разных проблем. Например, армии живут на основах уставов и известного
автоматизма реакций. Наша армия должна была строиться не на советских уставах,
а на новых, которые нужно было создавать заново. Например, такая простая вещь:
как обращаться друг к другу. «Товарищ» — это
советчина; «господин» — политически
невозможно и нежелательно. Значит, «гражданин», к чему
солдаты достаточно привыкли; а к офицерам «гражданин командир» — это
вышло. Я назывался «гражданин командующий».
Была ещё одна
психологическая проблема. Мои офицеры — капитан Киселёв, штабс-капитан Луговой
и другие были кадровые офицеры. Они были полны уважения к моей политической
силе, но в их головах плохо укладывалось, как гражданский человек будет ими
командовать в бою. Ведь в бою всё держится на твёрдости души командира.
Следовательно, всё будет держаться на моей. А есть ли она? Им это было неясно.
Я это видел по косвенному признаку; во время наших занятий капитан Киселёв
говорил мне: «господин Бажанов», а
не «гражданин командующий». Случай
позволил решить и эту проблему.
Мы вели наши
занятия в Гельсингфорсе на пятом этаже большого здания. Советская авиация
несколько раз в день бомбардировала город. Причём, так как это была зима,
облака стояли очень низко. Советские аэропланы подымались высоко в воздух в
Эстонии, приближались к Гельсингфорсу до дистанции километров в тридцать,
останавливали моторы и спускались до города бесшумно планирующим спуском. Вдруг
выходили из низких облаков, и одновременно начинался шум моторов и грохот
падающих бомб. У нас не было времени спускаться в убежище, и мы продолжали
заниматься.
Аэропланы
летят над нашим домом. Мы слышим «з-з-з…» падающей
бомбы и взрыв. Второй «з-з-з…», и взрыв
сейчас же перед нами. Куда упадёт следующая? На нас или перелетит через нас? Я
пользуюсь случаем и продолжаю спокойно свою тему. Но мои офицеры все обратились
в слух. Вот следующий «з-з-з…», и взрыв
уже за нами. Все облегчённо вздыхают. Я смотрю на них довольно холодно и
спрашиваю, хорошо ли они поняли, то, что я только что говорил. И капитан
Киселёв отвечает: «Так точно, гражданин командующий». Теперь
уже у них не будет сомнений, что в бою они будут держаться на моей твёрдости
души. Всё, что можно было сделать в две недели, занимает почти два месяца.
Перевезти всех в другой лагерь ближе к фронту, организоваться, всё идёт
черепашьим шагом. Советская авиация безнаказанно каждый день бомбардирует все
железнодорожные узлы. К вечеру каждый узел — кошмарная картина торчащих во все
стороны рельс и шпал вперемешку с глубокими ямами. Каждую ночь всё это
восстанавливается, и поезда кое-как ходят в оставшиеся часы ночи; но не днём,
когда бы их разбомбила авиация. Только в первые дни марта мы кончаем
организацию и готовимся к выступлению на фронт. Первый отряд, капитана
Киселёва, выходит; через два дня за ним следует второй. Затем третий. Я
ликвидирую лагерь, чтобы выйти с оставшимися отрядами. Я успеваю получить
известие, что первый отряд уже в бою и что на нашу сторону перешло человек
триста красноармейцев. Я не успеваю проверить это сведение, как утром 14 марта
мне звонят из Гельсингфорса от генерала Вальдена (он уполномоченный маршала
Маннергейма при правительстве: война кончена, я должен остановить всю акцию и
немедленно выехать в Гельсингфорс.
Я прибываю к
Вальдену на другой день утром. Вальден говорит мне, что война проиграна,
подписано перемирие. «Я вас вызвал срочно, чтобы вы сейчас же
срочно оставили пределы Финляндии. Советы, конечно, знают о вашей акции, и
вероятно, поставят условие о вашей выдаче. Выдать вас мы не можем; дать вам
возможность оставить Финляндию потом — Советы об этом узнают, обвинят нас во
лжи; не забудьте, что мы у них в руках и должны избегать всего, что может
ухудшить условия мира, которые и так будут тяжёлыми; если вы уедете сейчас, на
требование о вашей выдаче мы ответим, что вас в Финляндии уже нет, и им легко
будет проверить дату вашего отъезда».
«Но мои офицеры и солдаты? Как я их могу
оставить?» — «О ваших офицерах не беспокойтесь: они все
финские подданные, им ничего не грозит. А солдатам, которые вопреки вашему
совету захотят вернуться в СССР, мы, конечно, помешать в этом не можем, это их
право; но те, которые
захотят остаться в Финляндии, будут рассматриваться как добровольцы в финской
армии, и им будут даны все права финских граждан. Ваше пребывание здесь
им ничего не даст — мы ими займёмся».
Всё это совершенно резонно и
правильно. Я сажусь в автомобиль, еду в Турку и в тот же день прибываю в
Швецию. И без приключений возвращаюсь во Францию.
Комментариев нет:
Отправить комментарий